Отрывки из книги Хорольская яма

     Памятник жертвам Хорола

«В тяжелые минуты жизни - прочти эту книгу»
(надпись на  титульном листе книги «Хорольская яма» Е.С.Кобытева, обращенная к дочери  Вере Кобытевой).

***
«Потрясенные происходящим, мы вдруг ловили себя на том, что, хотя все видимое, слышимое, претерпеваемое - невероятно, невиданно-страшно, разум отказывается верить в реальность происходящего. Наступало по-своему жуткое со­стояние какого-то душевного опустошения, прострации. По-видимому, психика человека чем-то защищалась от потряса­ющих волнений. Те, кто сходил среди нас с ума, вероятно, не обладали этой защитной реакцией…»

Памятник погибшим в Хороле«Первой жертвой стал пожилой солдат, босой, с забинто­ванной головой и рукой на перевязи. На первом километре он сбросил шинель, надетую до этого внакидку, и, тяжело ды­ша, спотыкаясь, шатаясь из стороны в сторону, как, пьяный, брел еще с полкилометра. Когда он упал, потеряв сознание, ничком в пыль и грянул позади винтовочный выстрел, мы, от­стающие, поняли, что нас ожидает, если у нас не станет сил. Идущим позади было страшно тяжело идти еще и потому, что приходилось временами бегом догонять тех, кто шел впе­реди.  Наша колонна, если бы на нее можно было посмотреть сверху, была похожа на громадную темно-серую ползущую гусеницу: вначале она вытягивалась, вынося вперед голову, затем подтягивала к голове одно за другим свои кольца. Но, в отличие от настоящей гусеницы, голова которой останав­ливается, когда кольца подтягиваются, у нашей колонны голова все время продолжала свое движение вперед. Эти вынужденные рывки бегом страшно изматывали силы. Обыч­но выстрелы гремели позади колонны как раз в тот момент, когда кому-либо из отстающих уже не хватало сил преодо­леть бегом очередной разрыв.
С каким отчаянием, с какой предсмертной тоской, ожи­дая выстрела в затылок, смотрел он тогда на спины товари­щей, убегающих в пелену желто-серой пыли!..»

И больше нечем ему помочь...     Последний раз спрашиваю: кто пойдет в военизированную охрану?

***
«Из отсеков нас гонят гурьбой между сараев-сушилок. И тут перед глазами открывается громадная яма-карьер. Клокочущими потоками серой лавы колышатся, перекатыва­ются в ней громадные, тысячные, кричащие, гомонящие тол­пы людей... Это их беспрерывный, нестройный гул и ропот мы слышали вчера вечером, ночью и утром...

Яма эта образовалась за долгие годы работы кирпичного завода, отсюда брали глину. С юга ее ограничивает тер­ритория самого завода, с запада, с востока и севера опоясы­вают, как крепостные стены, высокие песчаные обрывы, из­рытые небольшими овражками, пещерами, норами. У под­ножья этих обрывов, в овражках и пещерах, на песчаных от­косах осыпей - везде толпятся, ютятся, сидят и лежат люди.

По краю обрывов тянется двойной ряд проволочных за­граждений, над которыми возвышаются пулеметные вышки.

Дно ямы неровно, оно в рытвинах, рвах и ухабах; группы людей находятся то выше, то ниже, поэтому бегущие тени облаков, погружая временами в тень отдельные  планы, все время резко меняют свои очертания, выявляя каждую мину­ту на неровностях почвы новые силуэты человеческих фигур.

С невольным трепетом мы спускаемся по осыпающимся откосам на дно мрачного песчаного провала, где в массе людей человек кажется затерявшейся песчинкой...

Мы не знали еще тогда, что многотысячные толпы людей, согнанные с оккупированных территорий в этот лагерь под открытым небом, в подавляющем большинстве своем уже обречены фашистами на смерть от голода, холода, болезней, пуль и пыток.

Когда я погружаюсь в бурлящую, кипящую кашу людей, мне становятся понятны нескончаемые возгласы, крики, во­пли, которые поначалу так поражают воображение.

Ты предатель, Артур! Ты иуда! Палач! Продажный ты пес!     Листовка в лагере

*** 
В лагере ползут слухи о страшных застенках и пытках, которым подвергают схваченных. Но кто может рассказать, что происходит в застенках Хорольской Ямы? Тот, кого уво­дят туда, обратно уже не возвращается, а палачи будут не­мы до гроба — слишком преступны их дела.

Вполголоса люди рассказывают о яме-карцере с десятью камерами, в которых человек может поместиться только в согнутом положении. Говорят о массовых расстрелах коман­диров. Только жгучее желание, пройдя через испытания фа­шистского плена, расплатиться за все, только светящийся вда­ли огонек надежды на освобождение и возвращение в строй удерживают тебя от исступленного, яростного поступка, за которым последует быстрая расправа и смерть, А изуверы ждут, жаждут таких отчаянных выходок советских людей: из­девательствами и насилиями провоцируют они бурные про­тесты, чтобы зверски подавить их.

Майор Леблер - военный комендант г.Хорола   Начальник дорожного лагеря (Нацист)   Капитан Дитман - начальник Хорольского гестапо.

***
Вот один из трагических случаев. В Яме, в отгороженном проволокой отсеке, содержалось несколько женщин-военно­пленных, преимущественно санитарок. Девушка, по имени Катя, объявила голодовку и отказалась есть баланду. Подру­ги уговаривали ее есть, считая, что эта форма протеста в ус­ловиях дикого беззакония и произвола ни к чему не при­ведет.
Привлеченный шумом, в отсёк зашел в сопровождении переводчика низенький брюхатый унтер-офицер и, узнав, в чем дело, приказал Кате есть баланду. Девушка, встав пе­ред ним, крикнула:
— Нет,  не буду есть и не  заставишь,  гад!
Унтер поднес котелок к лицу Кати и прорычал злобно:
— Бери и ешь, иначе тебе будет плохо!
Не выдержав, девушка схватила котелок, выплеснула ба­ланду ему в лицо Переводчик оттолкнул Катю от унтер-офицера, а тот, выхватив пистолет, застрелил ее.

Товарищество   Реквием (

***
Баланда здесь такая же, как и в Яме: мутная, несоленая жижа с плавающей в ней крупой и иногда двумя-тремя ма­ленькими кусочками буряка. Очень часто в твоем котелке оказываются самые настоящие прокисшие противные помои. Только одно воспоминание о них, об их запахе и вкусе до конца дней твоих будет вызывать тошноту.
Но ты человек, попавший в страшную беду,— в лагерь смерти! Каждый шанс на жизнь у тебя на учете, и ты съешь все, что тебе сегодня дано. Затем целый день до вечера ты стоишь в отстойнике, месишь холодную грязь и стараешь­ся пробраться в толпу товарищей: где теснее, там теплее. И опять думаешь...

Думы, думы!

     

*** 
Капитан Зингер, «Боров», как зовут его узники. Заложив руки за спину, степенно несет он свое гро­мадное брюхо на жиденьких ногах, обутых в лакированные сапоги. Маленькие, настороженные, темно-серые глаза его выглядывают из-под вздернутых верхних век. Тяжело дыша­щий от жира Зингер сам не может бить узников, но клоко­чущий злобный крик его, переходящий в визгливый фальцет, то и дело звучит по лагерю:
— Партизан!   Комиссар!  Шиссен!!!
Помощник коменданта унтер-офицер Миллер, кроме обычных «качеств» фашиста, славится тем, что с первого взгляда безошибочно определяет принадлежность к еврей­ской национальности. Он чистокровный немец, но узники окрестили его кличкой «Финн», Сероглазый, с тонким носом, со стреловидными светлыми усиками над резко очерченны­ми губами, он в сопровождении полицаев ходит среди толп или -вдоль строя узников во время различных построений, высматривает свои жертвы. В эти минуты «охоты» ноздри его хрящеватого носа хищно раздуваются. Опознав в строю еврея, он подходит к нему и, улыбаясь, издевательски веж­ливо, мягким, вкрадчивым голосом спрашивает:
— А ты не еврей?
Получив отрицательный ответ, он  обычно говорит:
— А если я посмотрю «паспорт»?
В таких случаях еврей, как правило, подвергнувшийся в детстве древнему религиозному обряду обрезания, смертно бледнеет и говорит:
— Да, я еврей!
Тогда окружающая Миллера свора палочников бросается на уличенного, сбивает с ног, нещадно избивая, заставляет подняться и гонит в группу обреченных евреев, где ему на груди и спине красной эмалевой краской нарисуют шести­конечную звезду — знак обречения. А Миллер торжеству­юще скалит свои белые крупные и ровные, как клавиши ро­яля, зубы.
Унтер-офицер Нидерайн, «Усатая собака», совсем не по­хож на арийца. Резко выделяются на бледно-желтом неболь­шом квадратном лице его широкие, прямые, черные, срос­шиеся иа переносье брови, Из-под бровей остервенело смо­трят черные, как угли, глаза. Нидерайн — сверхметкий стре­лок. Демонстрируя свое искусство, он пулей из винтовки пе­ребивает с первого выстрела провода, протянутые на стол.

Капитан Зингер- комендант лагеря (   Помощник коменданта лагеря, унтер-офицер Миллер (   Адъютант военного коменданта

***
Фашистов бесит непокорность нашего человека. Она вид­на во взглядах, в репликах из толпы, в поведении узников. Палачей выводит из себя чувство собственного достоинства у советских людей, отсутствие у них раболепия. Понимая, что для советского человека сильнее всех мук мука униже­ния, они ищут средства, какими можно было бы унизить его достоинство, надругаться над ним. Каких только мерзких способов ни изобретают они! Садисты пресытилась зверствами в застенках и, чтобы унизить, нагнать ужас, парализовать волю, подвергают узни­ков публичным истязаниям...

Так ничего и не сказал, а, наверное, был комиссар!    У колючей проволоки

***
Рыскающий по лагерю переводчик-фольксдойч останавливается, смотрит восхищенно на мою работу, спрашивает:
—Художник?
— Да, я художник, — отвечаю ему я.
— Нарисуй меня! —  говорит он, садясь   позировать.
Я вкладываю в портрет максимум старания; догадываюсь , о вкусах переводчика и обывателей-немцев, разделываю его «под орех» по принципу "смерть фотографии", и главное, добиваюсь припомаженного "сходства, у фольксдойча изно­шенная, дегенеративная, низколобая, курносая физиономия, и сделать это нелегко.

Получив портрет, переводчик обалдело смотрит на свое изображение.
— Похож?  —   спрашивает  он   окружающих,  сам  не   веря тому, что он такой красивый.
— Похож!
— Точь-в-точь!
— Как фотография!
— Даже лучше, чем на фотографии: и похож, и краси­во! — одобрительно отзываются узники, и смотрят, ухмы­ляясь, на «красавца».
Переводчик, ликуя, побежал в село, где расположены казармы фашистов и административные помещения лагеря.
— Побежал  хвастаться! — говорит  кто-то  из узников.

      Помощник начальника гестапо

***
Прекрасно понимая, что фашистские солдаты и офице­ры, для которых идеалом портретного искусства наверняка является ретушированная фотография, не поймут живого портретного рисунка карандашом! И я, как говорят профаны, рисую «чисто»: чеканю, полирую, тщательно заглаживаю." Судя по" тому, что повар напускает на себя суровый вид, я понимаю: он хочет видеть себя на портрете воякой. Таким я его и делаю. Мне нужно выиграть время, я не тороплюсь, но чтобы сразу показать товар лицом, отделываю портрет по частям. В первый день на бумаге появилось отчеканенное до предела, бритое, суровое, воинственное лицо пожилого чернявого немецкого солдата. Брови его сдвинуты к пере­носью, губы плотно сжаты.

Когда вечером в кухню явились начальник лагеря и дру­гие фашисты, моя работа прошла экспертизу знатоков (а-здесь все знатоки!) и вызвала шумный восторг. Высокомер­ный в обращении со всеми, начальник лагеря подобрел: он подходит раза три ко мне, улыбаясь, тычет себя в грудь и говорит:
—  Михь! Михь! 

***
Когда же сам Миша захотел увекове­чить свой облик, начальник сделал галантный скачок в сто­рону. И я рисую сидящего передо мной плюгавого, невзрач­ного человечка в парадной серо-голубой эсэсовской форме. Он не похож ни внешностью, ни поведением на тех эсэсов­цев и гитлеровцев, которых привелось мне видеть на этапе, в Яме и на элеваторе. Уныло смотрит он в окно за моей спиной, и чувствуется, что он страшно тоскует и боится че­го-то.
Иногда он встречается взглядом со мной, и я чувствую в нем нечто человеческое, но загнанное, запрятанное в глу­бинах души. По-видимому, его, как человека неглупого, гне­тет предчувствие расплаты за содеянное фашистами, и жут­кий, леденящий душу страх за свою собственную шкуру.

Эсэсовец Миша из дорожного лагеря     Старший конвоир Франц

Возможно, что в «тихом омуте черти водятся», и не по­тому ли Мишу так боятся немцы из охраны? Тщетно пытаюсь я предположениями и воображением понять Мишу по его лицу.
В то время, когда я заканчивал портрет Миши, развер­нулись события, нарушившие монотонный ход лагерной жиз­ни: приехал не то на отдых, не то для ликвидации лагеря новый эсэсовец..Он — полная противоположность Мише и по облику, и по характеру. Крупный, матерый, с холеным белым лицом, которое об­личает его «канцелярское» происхождение, он- чрезвычайно энергичен и предприимчив. Это фашистский карьерист типа Геринга, который для своих целей не погнушается ничем: ни подлогом, ни клеветой, ни провокацией, ни пытками, ни убийствами.

***

Смотрю на небо. Яркие мерцающие звезды, как и тогда, в 1941 году, вызывают тревогу (будет морозная ночь).
Долго лежу я на дне ямы и вновь испытываю давно пе­режитые, но не забытые чувства горечи тревоги, тоски, гне­ва, бессильной злобы, жгучей ненависти. Эти чувства вызыва­ют образы прошлого. Я закрываю глаза, и мне кажется, что кругом лежат грудами заключенные, мнится, что слышу я сдержанный ночной ропот толпы, вздохи спящих, бред дис­трофиков. Вот-вот застрочит пулемет на вышке...

Я теряю грань между реальностью и воображением. Становится неизмеримо тяжело...

Автопортрет         

Встаю, поднимаюсь по краю оврага на западную стену. Медленно иду по краю обрыва, думая свои думы. Здесь хо­дили тогда по ночам часовые. Гляжу их глазами на Яму, С какими чувствами смотрели они тогда в эту преисподнюю, где, подобно морскому прибою у скал, глухо, рокотали тол­пы узников? Что думали, что переживали они, рядовые не­мецкие солдаты, стоя здесь на посту, наблюдая медленную гибель тысяч людей? Я вспомнил вдруг немецкого солдата, который сошел тогда с пулеметной вышки и выпустил из Ямы через овраг группу заключенных.

И обратились мои думы к тебе, немецкий солдат-ветеран. Ты не эсэсовец, не гестаповец, не нацист, не из тех, кто вершил свои злодеяния по убеждению, выслуживаясь перед начальством, щеголяя своей жестокостью, и сегодня скрылся от расплаты. Ты — простой немецкий солдат; слепо, быть может, с тяжелым сердцем, выполнял ты приказы началь­ства: расстреливал мирных жителей, добивал раненых в ко­лонне военнопленных, совершал другие злые дела. «Приказ есть приказ»,— думал и говорил ты, снимая с себя мораль­ную ответственность.

****

Сейчас мы с тобой, бывший солдат, находимся в том воз­расте, когда все пережитое на войне всплывает в памяти очень ярко, особенно в ночные часы бессонницы, когда, смо­тря перед собой в темноту невидящим взглядом, вспомина­ем то, что пережили двадцать лет назад...

Вспоминаешь ли ты, немецкий солдат-ветеран, то, о чем никогда не рассказываешь своим близким, своим детям и внукам?

Видишь ли ты искаженные ужасом лица детей, которых гы, прежде чем застрелить, заставлял ложиться на тела убитых тобой матерей? Слышишь ли ты, солдат, их всхлипы­вающий крик: «Дядя, не надо!»? Видишь ли ты их худенькие затылки, в которые ты стрелял, стрелял, стрелял?... Видишь ли ты узников лагерей смерти, которых сторожил, находясь в тылу «на отдыхе», большеглазых дистрофиков, смотрящих на тебя с ненавистью и презрением? Помнишь ли ты все это, немецкий солдат-ветеран?

Если видишь, слышишь и помнишь, если ты человек, если голос твоей совести терзает тебя,— встань в ряды борцов за Мир!
Не дай твоим бывшим начальникам, бряцающим сегодня оружием, твоими руками и руками сынов твоих вновь сеять смерть. Имя твое - Миллион, слово и дело твое на фронте Мира будет веско.

Многое еще передумал и перечувствовал я, стоя под лу­ной у края Ямы...

(Е. С. Кобытев. Хорольская яма. Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1965 год)

Powered by XGEM Engine